В девяносто шестом выходит на экраны отменно ксенофобская картина А. Балабанова «Брат». Ее герой старательно «чистит» петербургские улицы от «черножопых», к которым евреи вроде бы пока не относятся по причине принадлежности к «белой», хотя и неприятной герою расе.
Этим, к счастью, производство откровенно антисемитских игровых лент на сей день оказалось исчерпанным, хотя невозможность создания художественных фильмов с лихвой компенсируется потоком лент документальных, снятых главным образом на отпочковавшейся от Центральной студии документальных фильмов в Москве студией «Отечество» и на Красноярском творческом объединении документальных фильмов Свердловской киностудии. В частности, это цикл фильмов «Предчувствие» (режиссер В. Кузнецов, 1990), посвященных тлетворному влиянию евреев-большевиков на судьбы России в начале двадцатого столетия.
С другой стороны, как бы в ответ на это, российский экран впервые открыто и в полный голос говорит о кульминации юдофобства коммунистического, едва не закончившегося «окончательным решением» еврейского вопроса на советской земле. Речь идет о конце сороковых — начале пятидесятых годов, отмеченных процессом Еврейского антифашистского комитета, разгромом еврейской культуры, борьбой с космополитизмом и низкопоклонством перед Западом, убийством Михоэлса, «делом врачей» и подготовкой поголовной депортации советского еврейства на Дальний Восток и Крайний Север, где следу его было бы суждено простыть и в самом прямом, и в самом переносном смысле.
Этим событиям на протяжении девяностых годов был посвящен не один фильм, начиная с упоминавшейся выше полнометражной неигровой ленты С. Арановича «Большой концерт народов, или Дыхание Чейн-Стокса» (1991).
На протяжении девяностых годов соседями по репертуару нередко оказываются картины, находящиеся словно на разных полюсах понимания и оценки эпохи, ее событий, ее персонажей, ее сюжетов, ее мифов. Ярчайшим примером тому является картина Андрона Кончаловского «Ближний круг».
Забегая вперед, к фильму «Хрусталев, машину!», словно специально задержавшемуся в производстве, чтобы завершить киноиудаику девяностых годов на самой высокой и пронзительной ноте, замечу, что, по словам Кончаловского, идею «Хрусталева» подсказал Герману он сам. Во всяком случае, так он утверждает в своей книге «Возвышающий обман» : «Встретившись в Югославии с Алексеем Германом, я сказал: «Есть тема. Напиши сценарий. Получится гениальная картина. Абсолютно твоя». Тогда он на эту идею не откликнулся…» И, судя по всему, правильно сделал, поскольку история наивного Ивана, верного киномеханика генералиссимуса, обожавшего своего хозяина, на самом деле была абсолютно не германовской, ибо разыгранная с необыкновенной энтомологической точностью, я сказал бы, с благожелательным патернализмом, она не содержала в себе ни грана трагизма, ни грана ощущения параноидальности советского даже в «еврейской» своей линии, истории Арона Губельмана и его дочери Кати, эффектно и вполне банально расписанной на политические голоса: если папа Губельман, по мнению автора, «один из тех, кто сам был орудием Сталина, исполнителем его воли, проводником его политики. Затем стал его жертвой» , то с дочерью его Катей дело обстоит иначе и, скажу как ее собрат по раннему сиротству, куда менее вероятно и убедительно, ибо никто из нас, безотцовщин сталинского посева, во всяком случае из тех, кто был рядом со мной, так и не стал поклонником «отца народов», восторженно пополнив ряды бесчисленных павликов Морозовых, и тем более не был насильственно утвержден в ощущении своей органической еврейской неполноценности (это опять раскавыченная цитата из книги Кончаловского).
Скорее, напротив, именно из сталинских сирот конца сороковых — начала пятидесятых спустя всего несколько лет и сформировались первые диссиденты, в том числе и еврейские, обнаружившие на собственной шкуре все лицемерие и ложь официальной интернационалистской доктрины, ее отчетливую расистскую суть, и ответившие на нее возрождением своего собственного национального самосознания.
Впрочем, может быть, я ошибаюсь, и в столицах, в непосредственной близости от власти, а то и в прямой принадлежности к ней дело обстояло иначе, подтверждением чему, скажем, может служить пылкое желание юного героя германовской картины послужить родине в НКВД, для начала «заложив» в органы скрывшегося от правосудия папочку.
Тем не менее, несмотря на эту неожиданную и противоественную сюжетную перекличку, между «Хрусталевым» и «Ближним кругом» нет более ничего общего, ибо трагедия общества увидена и пережита Германом изнутри, от первого лица единственного числа, от двенадцатилетнего мальчика, каким в ту пору был он сам, только постигавшим реальность на собственной шкуре, на собственной судьбе, всем естеством одной из песчинок той лагерной пыли, какой был в ту лору этот народ, в отличие от взрослого, достаточно разумного, хотя и примитивного киномеханика.
По поводу покровительственного филосемитизма Кончаловского, кстати сказать достаточно распространенного в отечественных либеральных кругах, демонстративно ориентированных на так называемые «западные ценности», можно было бы сказать многое. В частности, привести его просвещенное мнение о том, что «российские евреи — своеобразная порода… Они всю жизнь прожили в условиях особой обласканности, защищенности какими-то связями, знакомствами, ходами к нужным людям…» . Однако не о нем сейчас речь. А о том, что в картине его не случайно объективируется, а значит, в определенном смысле реабилитируется эпоха сталинизма, включая сюда и «окончательное решение еврейского вопроса» на советской земле.